Композитор Брин Харрисон — о расщеплении времени и бегстве от финалов

Брин Харрисон
Брин Харрисон — один из самых заметных британских композиторов последних десятилетий. Его сочинения исполняют Лондонский симфонический оркестр и ведущие ансамбли новой музыки, газета The Guardian писала о его музыке как о «магическом пространстве между неподвижностью, текучестью и импульсом».
Это весьма точное наблюдение. Когда слушаешь большие вещи Харрисона, постепенно погружаешься в медитативное повторение плотного, насыщенного материала. Из-за этого чувство времени словно теряет привычную линейность. Repetitions In Extended Time — пожалуй, одно из ключевых произведений Харрисона. Почти час очень странной и при этом удивительно дружелюбной музыки, в которой легко потеряться.
Российскую премьеру сочинения Харрисона Repetitions In Extended Time можно услышать 18 марта в ДК «Рассвет» на фестивале «Lостинг». О пьесе, об ощущении времени и о многом другом с композитором поговорил музыкальный журналист, ведущий телеграм-канала Sobolev//Music Олег Соболев.
В своих интервью вы много рассказываете о сочинительском методе, философии, теории и практике, но гораздо реже — о собственной жизни. Поэтому давайте начнем так. Вы родились и выросли в Болтоне, на севере Англии, в 1969 году. А что было дальше?
Болтон — большой город на севере Англии. Я всю жизнь прожил на севере, хотя время от времени выбираюсь в Лондон. Сейчас я работаю в Университете Хаддерсфилда — это тоже север Англии.
И бакалавриат я окончил еще в одном северном учебном заведении — Музыкальном колледже Лидса. Вообще он больше известен своей джазовой программой. Собственно, я поступал туда в надежде подтянуть импровизацию. С детства играл на гитаре, занимался академической гитарой, но к моменту поступления, в конце 1980-х, меня уже всерьез увлек джаз.
Но в Лидсе мне гораздо интереснее стала современная академическая музыка. У нас был преподаватель Чарльз Рэй, специалист по Лютославскому, Пендерецкому и Мессиану (одни из крупнейших композиторов послевоенного европейского авангарда). Именно он всерьез втянул меня в этот мир. Окончательно же интерес к академической музыке — точнее, к ее экспериментальным, на тот момент современным формам — оформился уже в магистратуре, в начале 1990-х, в Университете Де Монфор. Там я учился у Гэвина Брайарса (британский композитор-постминималист, автор The Sinking of the Titanic, одного из самых знаменитых сочинений второй половины XX века).
Давайте немного вернемся назад. В детстве вы ходили в музыкальную школу по классу гитары? Брали частные уроки? Или были самоучкой?
Я брал еженедельные уроки классической гитары и много занимался сам в свободное время. Играл Баха — лютневые сюиты и вещи такого рода. Но исполнителем я был очень неуверенным: сильно переживал, и мне было некомфортно играть одному.
Вообще, еще раньше я увлекался рок-музыкой — тогдашними модными инструментальными формами: прог-роком, эмбиентом. Многие мои коллеги и современники пришли к современной академической музыке через более традиционное классическое образование. У меня все было иначе: мой бэкграунд гораздо сильнее был связан с электрогитарой.
Хочу спросить про электрогитару и ваш интерес к импровизации. Насколько это повлияло на ваш музыкальный язык? Когда я слушаю ваши пьесы, иногда слышу в партиях отдельных инструментов нечто очень насыщенное, текучее, напоминающее манеру соло у джаз-роковых гитаристов 1970–80-х. Вам близка такая ассоциация?
Да, в этом определенно что-то есть. Лет в 16–17 я буквально помешался на Аллане Холдсуорте (легендарный британский гитарист, работавший в стиле джаз-фьюжн). Потрясающий музыкант, человек, который использовал весь потенциал гитары. Меня завораживали его гармонические решения. Они казались мне совершенно неотразимыми.
Позже, когда я заинтересовался Оливье Мессианом, я уловил между ним и Холдсуортом своего рода преемственность. То, как Холдсуорт работал с ладами и звукорядами, как будто перекликалось с симметричными звукорядами у Мессиана. Даже сейчас я использую некоторые из так называемых мессиановских ладов ограниченной транспозиции — эти очень специфичные модальные структуры. Например, в моей пьесе Vessels для фортепиано соло исходный материал в основе своей выведен из одного из ладов Мессиана.
Потом меня заинтересовал и Джон Колтрейн — вероятно, тоже через джаз-фьюжн. У Колтрейна есть это ощущение навязчивого поиска, стремления к некой сингулярности внутри музыки. Совсем недавно кто-то сказал мне, что, когда слушает мою музыку, слышит в ней Колтрейна. Мне это замечание показалось очень тонким, потому что мне казалось, будто эти влияния давно остались позади. Но, очевидно, как вы и говорите, что-то от них сохраняется, пусть и трудно точно определить, что именно.

Брин Харрисон
Вы упомянули, что на рубеже 1980-х и 1990-х увлеклись экспериментальными формами академической музыки. Что это были за формы, какие композиторы?
Если говорить о британцах, то важным влиянием был сам Гэвин Брайарс. И Ховард Скемптон тоже — в частности, его фортепианные миниатюры. В музыке Скемптона есть поразительное чувство экономии, сосредоточенность на очень конкретных звуках и настоящая сфокусированность на самом материале. Для меня это точно было важно.
С американской стороны — прежде всего Джон Кейдж и Мортон Фелдман. С музыкой Кейджа я познакомился раньше, чем с Фелдманом. В 1993 году мою пьесу исполняли на воркшопе в рамках фестиваля современной музыки в Хаддерсфилде, и одним из судей там был Дэвид Лэнг (композитор, лауреат Пулитцеровской премии, один из основателей ансамбля современной музыки Bang On a Can). Он спросил меня, знаю ли я музыку Фелдмана. Выяснилось, что нет. Тогда он указал на один-единственный такт в моей пьесе — восходящее арпеджио — и сказал: «Фелдман сделал бы целую пьесу из одного этого жеста».
После этого я пошел и купил запись Kronos Quartet с Piano and String Quartet Фелдмана, и она просто взорвала мне мозг. В тот момент это оказалось ровно тем, что я хотел услышать. Там было какое-то абстрактное, узорчатое развертывание на протяжении 76 минут, и оно меня невероятно захватило.
Раз уж вы сами заговорили об этом, давайте поговорим о Фелдмане. Вас с ним часто сравнивают. Даже на странице в «Википедии» говорится о его влиянии на вашу музыку. Вам не надоели эти сравнения?
Ну, я могу с этим жить. Я охотно признаю, что Фелдман — один из повлиявших на меня композиторов. Я о нем писал статьи, главы для книг. Так что его влияние, конечно, очевидно. Но, как мне кажется, различий между нами тоже довольно много. Возможно, часть сходства лежит на поверхности — скажем, в паттерновом устройстве музыки и в самой идее повторения. Но у меня в пьесах совершенно иной материал, он устроен иначе. Плюс я часто использую прием внезапного или последовательного замедления под конец пьес: вы слушаете музыку, а потом понимаете, что те же партии, линии вдруг расплылись.
Да, я сразу обратил на это внимание. Фестиваль «Lостинг», на котором прозвучит российская премьера Repetitions in Extended Time, тоже посвящен Фелдману, но в программе вас с ним интересно развели: в один день исполняют Patterns in a Chromatic Field, в другой — вашу пьесу. И это яснее высвечивает и сходства, и различия между вами. И все же есть одно сходство, о котором, как мне кажется, говорят не так часто: даже на уровне формы нередко возникает ощущение, будто слушателя забрасывают в пьесу посреди уже идущего процесса, а вынимают из нее — без привычного финала, без точки, без восклицательного знака. Как будто музыка просто на время впускает нас внутрь своего течения.
Когда я сочиняю, я, по правде говоря, не так уж много думаю о Фелдмане. Призрак Фелдмана, вероятно, все еще где-то рядом, но сами сравнения меня не раздражают. Что немного утомляет, так это вопросы вроде: «А это так же хорошо, как у Фелдмана?» или «А это лучше, чем у Фелдмана?». Вот это мне кажется довольно нелепым.
Мне действительно нравится идея, что слушателя как будто бросают внутрь пьесы. Если у вас есть вступление, почти неизбежно должен быть и какой-то финал. И я сознательно стараюсь этого избегать.
При этом в последнее время для меня стали важны элементы музыкального повествования. Вещь, написанная мной для Explore Ensemble в ноябре прошлого года, совершенно точно имеет некоторую точку отправления: там есть сфокусированные ячейки, которые затем дробятся и со временем меняются. И есть другая пьеса, Double Labyrinth after Richard Dunn, которая тоже вызывает ощущение событий, разворачивающихся во времени. Там много разных элементов, которые постепенно трансформируются.
Так что я вовсе не полностью против начал и концов. Но, честно говоря, меня это никогда особенно не интересовало — в том смысле, чтобы размещать кульминационные моменты в заранее намеченных точках.
Мне действительно нравится идея, что слушателя как будто бросают внутрь пьесы.
Раз уж мы коснулись Double Labyrinth: на YouTube есть видео, в котором видны фрагменты партитуры этой вещи. Издалека они очень похожи на работы художницы Бриджет Райли, о влиянии которой, пережитом в 1990-х, вы тоже постоянно рассказываете. Если говорить о вашей музыке шире, можно ли сопоставить ее восприятие с тем, как человек в музее подолгу вглядывается в произведение, постепенно распознавая его свойства и нюансы? Этот вопрос возникает потому, что ваша музыка во многом основана на повторяемости и для кого-то может звучать почти неподвижно.
Я заинтересовался абстрактным визуальным искусством во время обучения в Лидсе. Тогда я жил неподалеку от университета и проводил целые дни в библиотеке за монографиями и книгами по искусству. Бриджет Райли — да, она особенная, но для меня важен целый ряд художников середины XX века — Брайс Марден (американский художник-минималист, классик абстрактного искусства), Марк Ротко и другие.
Я всегда немного завидовал тому, что художники способны, скажем так, заковать момент в форму — так, как музыка этого сделать не может. Я даже пытался создавать пьесы, существующие почти как звуковые панели, как отдельные секции многочастных изображений, диптихов, триптихов и так далее. Repetitions in Extended Time — хороший тому пример: партитура у этой вещи устроена в пяти секциях, которые в некотором смысле оглядываются друг на друга и как будто разговаривают сами с собой. Каждая становится преломлением и отражением другой.
Со временем, однако, мне стало гораздо интереснее то, что музыка всегда остается временным искусством и потому никогда не может по-настоящему воспроизвести тот опыт, который дает визуальное произведение. Мне кажется, что Бриджет Райли стремилась к противоположному — создать движение через неподвижность.
Нечто похожее есть у Брайса Мардена: его изогнутые линии и формы превращают картину в исследование собственной плоскости, которую невозможно охватить одним взглядом — на это требуется время. Именно это меня и занимает.
Пьеса Double Labyrinth after Richard Dunn была заказана австралийским художником Ричардом Данном. Когда я увидел его картины, меня особенно впечатлили их преломления и временное измерение. Создавая партитуру, я в каком-то смысле пытался воспроизвести структуры лабиринтов из его живописи, понимая при этом, что музыка все равно останется иной: в нее невозможно заключить один-единственный момент, она всегда текуча и всегда связана с памятью. И, конечно, это снова возвращает нас к Кейджу и Фелдману, для которых связь между музыкой и визуальным искусством тоже была очень важна.

Брин Харрисон c перкуссионистом Питером Невиллом из австралийского ансамбля современной музыки ELISION ensemble во время репетиции пьесы Double Labyrinth after Richard Dunn
Хорошо, давайте немного перескочим вперед — к 2008 году, когда вы написали Repetitions in Extended Time. Что вы помните о 2008-м и что тогда происходило в вашей жизни?
Я сам с трудом могу поверить, что это было почти 20 лет назад. Кажется, будто вчера. Я написал эту вещь для Plus-Minus Ensemble — это крупный лондонский ансамбль, сейчас очень известный. До этого я уже написал по их заказу другую пьесу — Rise. Что любопытно, ее исполняли в Москве в 2019 году — в рамках отчетного концерта Девятой международной академии молодых композиторов в Чайковском, где я в тот год был профессором.
Для меня Repetitions in Extended Time — весьма важная пьеса. Это было мое первое сочинение длиной в целое концертное отделение. Момент, когда я отказался исключительно от миниатюр, коротких сочинений, 20- или 25-минутных композиций. Я писал ее для музыкантов, которых хорошо знал и с которыми уже работал раньше, и это дало мне возможность мыслить шире и свободнее.
Я придумал некоторый исходный материал, а потом, по мере того как все глубже входил в работу, понял, что для пьесы важна структура — тот самый эффект замедления, о котором я говорил раньше. Repetitions in Extended Time постепенно замедляется, и одновременно с этим увеличивается число повторений, отсюда и название («Повторения в течение длительного времени»).
Когда слушатель и музыканты доходят до ее финальной части, до пятой секции, музыка становится предельно навязчивой. По сути, именно здесь сложился шаблон для многих вещей, которые я писал потом: идея постепенного замедления на длинной дистанции при одновременном наращивании плотности повторов внутри самой ткани сочинения.


Заметки к пьесе «Repetitions in Extended Time»
Заметки к пьесе «Repetitions in Extended Time»
Еще две вещи, о которых я хотел вас спросить. Первая — есть ли у вас вообще особое отношение к музыке русских композиторов?
Мне бы очень хотелось сказать, что есть, но, к сожалению, нет.
Это хороший ответ, потому что любой другой зарубежный композитор вашего поколения просто сказал бы про Стравинского в 150-й раз — и все.
Нет, вы не подумайте — Стравинского я очень люблю. Люблю «Симфонию псалмов». Но я не могу сказать, что он мне как-то особенно близок. Но вообще, мне, конечно, действительно стоило бы лучше знать современных русских композиторов.
И еще одно — растения у вас за спиной (разговор шел по видеоконференции в Zoom). Насколько понимаю, это ваш кабинет в университете — или это гостиная вашего дома? Вы увлекаетесь растениями?
Это гостиная. Я работаю три с половиной дня в неделю в Университете Хаддерсфилда, где в основном преподаю композицию, а также некоторые аспекты эстетики и истории музыки XX и XXI веков. Но сегодня я дома.
И да, я обожаю свои комнатные растения — к большому раздражению жены, которой приходится их поливать, когда меня нет. Не думал, что вы меня о них спросите. У меня вообще много знакомых увлекаются растениями — но для них это началось во время карантина в 2020 году. В моем случае все случилось на пару лет позже, когда я пытался продать свой старый дом. Мы делали фотографии для потенциальных покупателей, и моя дочь сказала: «Пап, что-то пусто. Давай, может, поставим на полки какие-нибудь растения. Это поможет продать дом». Ну, я купил несколько. А потом мне и правда стало интересно за ними ухаживать.
Я даже не знаю, сколько их у нас сейчас — может быть, 30 или 40. Особо экзотических нет. Большинство прекрасно себя чувствуют. Мне очень нравится сам процесс ухода. Он дает мне еще одну точку приложения внимания.
Я надеялся, что вы скажете что-нибудь о времени — что у растений другое восприятие времени. И что уход за ними — это своего рода медленное искусство. Их же, в зависимости от вида, нужно поливать в разное время, с разной частотой.
Я могу сказать вот что. Когда комнатные растения растут и меняются, вы всегда замечаете это задним числом. Вы не можете в буквальном смысле увидеть, как именно происходит изменение. И наверное, если здесь и есть какая-то связь с тем, что я делаю в музыке, то именно в этом отношении. Очень часто в моей музыке вы как слушатель внезапно понимаете, что уже оказались в другом месте — хотя в сам момент сдвига этого не осознавали, потому что все происходило слишком медленно.











