Музей — дорогая история. Потратив миллионы, я знаю, что он не окупится
— Борис Иосифович, с чего началась ваша история коллекционирования живописи?
— Единой точки отсчета нет, я всегда покупал недорогие картины, которые мне нравились, интересовался, читал. Знаете, дом и квартира даже живут совсем по-другому, когда в них есть живопись. Приезжая в Петербург, я обязательно иду в Русский музей или в Эрмитаж. Но в девяностых, когда я еще служил чиновником и был не бедным человеком, я все-таки считал, что заниматься коллекционированием не время. Поэтому более серьезное увлечение началось порядка шестнадцати лет назад, когда я уже вернулся в бизнес.
— Когда вы сосредоточились именно на теме русского импрессионизма?
— Однажды я познакомился с известным коллекционером Леонидом Степановичем Шишкиным, сформировался определенный круг общения, я начал больше времени посвящать своему увлечению, думать, что можно было бы собрать. И тогда же столкнулся с русской манерой импрессионистического письма. В какой-то момент я осознал, что русским художникам удавались совершенно фантастические работы импрессионистического толка, и начал искать литературу по теме. К сожалению, нашел только одну американскую книгу, но она, по моему мнению, была сильно политизированной и несправедливой, и рассказывала о советском периоде импрессионизма.
— А вам не кажется, что русский импрессионизм в целом недооценен в мире?
— Я абсолютно в этом убежден. О нем практически никто не знает. Даже нет понятия русского импрессионизма. Прошлой весной, к примеру, мы показывали в Венеции свою выставку в партнерстве с русско-итальянским культурным центром. Он сотрудничает с Венецианским университетом, специалисты которого считаются одними из лучших в мире в области истории искусств. Сильвия Бурини и Джузеппе Барбьери — кураторы, работавшие вместе с нами над экспозицией, — сказали, что нужно пересматривать все учебники, которые у нас выходили. Потому что в них есть русская икона, есть авангард Малевича и Кандинского, есть соцреализм и все.
Мы вообще стали одними из первых, кто системно подошел к русскому импрессионизму. Когда кураторы ко мне ехали, я сильно волновался. Думал, сейчас приедут, посмотрят на картины и скажут: «Боже мой! Какую-то ерунду собрали, и еще выставку хотят сделать! Совсем эти русские бешеные». Но когда мы открывали выставку, собралась вся Италия и половина Европы, огромный зал был полон!
Справедливость — это важнейшая вещь в жизни.
— У вас в семье существовала традиция коллекционирования?
— Нет. В моей семье, к сожалению или к счастью, многое начинается с меня. Я не видел ни одного своего деда, оба погибли на войне. Но по линии матери были близкие к искусству люди. Младшая сестра моей бабушки играла в театре Мейерхольда, но ее забрали. У бабушки я в свое время не спросил, а маме было всего четыре года, когда это произошло. Она, конечно, не помнила ничего из того, что до этого было в их доме.
— Как долго вы вынашивали мысль открыть музей русского импрессионизма?
— У меня есть два свойства. Первое — это некая пассионарность, мне все время что-то хочется сделать. А второе — справедливость. Я вообще считаю, что справедливость — это важнейшая вещь в жизни. В какой-то момент я пришел внутренне к выводу, что мир несправедлив по отношению к замечательным русским художникам: они создали столько шедевров, и никто их не видит. Есть два способа это исправить. Первый — открыть галерею, но это предполагает продажу. Я много чего в жизни покупаю и продаю, но только не картины. Я ни одного полотна в своей жизни не продал. Один раз попытался, но, к счастью, картина не ушла. Я привез ее домой, посмотрел на нее и спросил себя: «И зачем я ее продавать удумал?». Я понял, что галерея мне не интересна. А вот музей… В Москве вообще мало музеев. А сейчас появилась возможность делать частные. И я посчитал, что это хорошая, красивая история. Кроме того, у меня был прекрасный специалист — Юля Петрова, которая помогала собирать коллекцию. Всегда рядом нужен знающий человек. В бизнесе это называется «антрепренер». Тот, кто будет этим заниматься, что называется, фул-тайм.
— Юлия Петрова стала директором музея?
— Да. Я с ней делал несколько выставок, и мне понравился наш опыт. Мне вообще по душе молодые, образованные люди, которые знают больше меня. При этом я с осторожностью отношусь к искусствоведам, потому что многие из них «блестят умом, а не светят», как говорил Ларошфуко. Они обычно произносят какие-то слова, которые простому советскому человеку трудно понять.
— Как вы выбирали место для будущего музея?
— Чтобы сделать музей, нужно выбрать правильное место. Мы очень долго не могли его найти. Знаете, есть такой замечательный девелопер Сергей Гордеев. Он построил бизнес-центр «Фабрика Станиславского» (в царской России здесь располагалась золотоканительная фабрика Алексеевых — прим. ред.). И там же расположилась «Студия театрального искусства» Сергея Женовача. Великолепный комплекс получился. Мне идея офисного центра, имеющего культурный объект, кажется очень правильной. Поэтому, когда мы купили фабрику «Большевик», я приехал туда, посмотрел и сразу понял — вот то место, где надо построить музей. Дальше мы начали создавать проект, искать людей, кто бы нас консультировал, стали ездить по музеям мира, собирать опыт.
— Вы руководствовались чьими-то советами, создавая концепцию музея?
— Знаете, здесь огромную роль сыграла великая женщина — Екатерина Юрьевна Гениева, директор библиотеки иностранной литературы. Человек совершенно уникальный, выдающийся, блестящий культуролог. Она, к сожалению, умерла в прошлом году. Мы очень долго обсуждали проект музея и выработали некий концепт. Ее мнению я доверяю на сто процентов. Кроме того, мы реализовали масштабный совместный проект — привозили картины в региональные библиотеки. И эффект был фантастический. В библиотеки, которые сейчас вообще никто не посещает, приходило 600–700 человек в день, и люди просили продлить время работы.
— В одном из интервью вы сказали, что не надеетесь когда-либо окупить затраты на проект. Во сколько вам обошелся музей?
— Мы вообще не ставили себе такую цель, как окупиться. Музей — это очень дорогая история. Это десятки миллионов долларов. Но главное, что его еще нужно будет содержать. Кстати, я надеюсь, что по нашему бизнес-плану музей будет зарабатывать. Но то, что он не окупится, это точно. Плюс коллекция музея будет постоянно обновляться и пополняться, а это тоже затраты.
Мне не жалко денег на картины.
— Давайте поговорим о коллекции музея. Вы покупаете картины непосредственно в его фонд или она будет состоять из уже имеющихся в вашем личном собрании полотен?
— Я уже много лет покупаю, понимая, что это работы для музея. Конечно, и для дома приобретаю, например, графику, которая для музея не подойдет. Для постоянной экспозиции я передал в общей сложности около ста работ. Во время открытия мы покажем 80 из них. Будет две выставки: основная экспозиция и временная, посвященная работам Арнольда Лаховского. В свое время Лаховский уехал во Францию, а умер вообще в Америке. Но по живописи, по образованию, по духу, по стилистике это абсолютно русский художник. И до нас его никто никогда в таком объеме не показывал. А у нас получилась очень красивая выставка — в ней 54 картины.
— Менее сотни работ в постоянной экспозиции... Современный зритель, по-вашему, вообще приучен к долгому и вдумчивому знакомству с искусством? На сколько хватает его внимания?
— Знаете, мы, на самом деле, из этого и исходили. Современный человек может находиться в музее полтора часа, может кто-то два, но не больше. За это время он получит и эстетическое наслаждение, и узнает что-то новое. У нас где-то тысяча метров экспозиционной площади. Тем не менее, мы лишь половину занимаем постоянной выставкой. Почему? Потому что мы хотели, чтобы получилось следующее сочетание — с одной стороны люди смотрят непосредственно живопись, с другой — есть мультимедийная часть. Мы нашли одного американского парня, который по особой технологии любую картину может по слоям «раздеть» до чистого холста. А в импрессионизме это самое интересное. Ведь импрессионизм — это объем пространства, который задается цветом. Вот смотрите вы, например, на нарисованный лес. И у вас мазок неба, если близко подойти, написан поверх деревьев. А когда вы отходите, то видите глубину. И если постепенно, слой за слоем, снимать мазки, можно увидеть, как картина формировалась.
— У вас есть психологическая планка стоимости картины, за которую вы как покупатель не выйдете?
— Если вы хотите купить импрессионистическую работу Кандинского, то должны понимать, что это будет минимум от $700 тыс. А если это хорошая работа, она может стоить и два, и три миллиона. Но за десять миллионов русских импрессионистов нет. Это уже только французские: Моне, Ренуар.
Сейчас я покупаю меньше, потому что ситуация в бизнесе изменилась, и доходов таких, как раньше, нет. Теперь главное удержать зарплату и хотя бы чуть-чуть ее поднять, чтобы люди могли работать. Нужно инвестировать в бизнес, создавать подушку. Но мы надеемся, что через некоторое время рынок начнет восстанавливаться.
— В связи с тем, что на рынке наблюдается некий кризис, цены на произведения искусства не стали ниже?
— На хорошие — не стали. В мире-то кризиса никакого нет.
— А в России?
— В России сложная ситуация. Хотя мы потихоньку адаптируемся. Я не считаю, что складывается критическая ситуация, но она непростая. Десять лет тому назад было значительно лучше. Все росло, все было нарядно. А сейчас, конечно, все значительно тяжелее.
Нельзя собрать все шедевры.
— У вас есть «мечта коллекционера»? Картина, которую вы бы очень хотели приобрести или конкретный автор, которого у вас еще нет? Серов, например?
— Нет, Серов у меня есть. Но я бы с удовольствием его еще приобрел. Так же как Кандинского и Малевича. У них есть очень хорошие импрессионистические работы, которых у меня нет. Но их очень мало на рынке. Мне не жалко денег на картины. И моя жена меня в этом смысле поддерживает.
— Есть ли в вашей коллекции работы, которые были вывезены из России, а потом благодаря вам вернулись обратно на родину?
— Да, конечно. И не один десяток. Например, картина Кустодиева «Венеция». Эти работы войдут в экспозицию, и их увидит зритель.
— Борис Иосифович, как вы считаете, насколько сегодня искусство востребовано у российского массового зрителя?
— Мне кажется, зритель лучше стал ходить в музеи. Во-первых, появился выбор — галереи, частные музеи, например, Зверева, «Гараж». Активнее стали работать и такие великие музеи, как Третьяковка и Пушкинский. Тот же Серов — это была великолепная выставка. Зрители пришли и увидели целую плеяду людей, которые жили на рубеже XIX–XX веков.
А Пушкинский музей. Они привозили работы Караваджо недавно. И неважно, что там было две или три работы, ведь раньше зритель их не видел. В Лондоне придешь в музей, там десять работ всего, но на них стоит очередь под дождем. У нас пока еще другая культура. Понимаете, если в этой логике находиться, нельзя делать музей русского импрессионизма, если у тебя нет портрета Коровина, выполненного Серовым, или «Девочки с персиками». Но с моей точки зрения это неправильный подход. Нельзя собрать все шедевры.
— Государство сегодня занимается популяризацией искусства и, вообще, помогает таким частным инициативам вроде вашей?
— Нам не надо помогать, нам мешать не надо.