Стиль
Жизнь Историк-медиевист — о продолжительности жизни в Средние века
Стиль
Жизнь Историк-медиевист — о продолжительности жизни в Средние века
Жизнь

Историк-медиевист — о продолжительности жизни в Средние века

Витраж капеллы Сент-Шапель в Париже
Витраж капеллы Сент-Шапель в Париже
Историк-медиевист, PhD, доктор исторических наук, сооснователь проекта «Страдариум» Олег Воскобойников разбирается, как средневековый мир относился к юности, старости и всему, что между. И так ли далеко это от нас, как может показаться

Примерно в 1235 году, достигнув серьезного возраста, перевалив за шестьдесят, болонский профессор риторики Бонкомпаньо да Синья задумался о тяготах старости. Чтобы утешиться, он решил написать об этом на латыни книжицу, назвал ее «О бедствии, старости и дряхлости» и отправил своему знакомому — архиепископу Флоренции, рассчитывая, видимо, на какую-нибудь ответную милость от прелата. О милостях ничего не известно, но средневековый Запад получил первое систематическое изложение представлений о неприятностях, связанных со старением. Картина, написанная Бонкомпаньо, малоутешительна: болезни ведут к порче характера, неуемное сластолюбие приводит к «неравному браку» и превращает ни на что не годного потенциального рогоносца в предмет насмешек, даже если для них нет повода, страх за скудные накопления безусловно порождает жадность. Смерть в одиночестве — печальный, но логичный итог такой старости.

Перед нами сатирическое по жанру и полемическое по тональности свидетельство наблюдательного современника. Ему как минимум нужно было поспорить с уважительным, возвышенным портретом почтенной старости, написанным стоиком Цицероном в I веке до н. э. Свободный римлянин старел красиво. Но и средневековый человек умел ценить седины как гарантию авторитета: например, папа римский, глава христианского мира, почти по определению должен был быть престарелым уже в момент избрания. В этом понтифик на протяжении столетий отличался от подавляющего большинства светских государей и даже многих прелатов, потому что лишь в темные времена в папы мог выйти юный и удачливый карьерист. Для власти, несшей ответственность за души многомиллионной паствы, старость ее носителя представляла серьезную проблему, потому что шансы провести на троне больше нескольких лет были мизерными. Поэтому римская курия вела постоянную работу по символическому осмыслению тленности тела папы. Всеми способами — в ритуалах, одеяниях, изобразительном искусстве — дряхлость и бренность папы противопоставляли вечности представляемого им института: Церкви, этого особого царства «не от мира сего». Когда эта работа достигла апогея, в XIII–XIV веках, забота о реальном, а не символическом теле папы тоже достигла больших успехов, причем в дело пошли не только гигиена и медицина, но даже алхимия.

Папа Климент IV передает митру Фоме Аквинскому, средневековая гравюра
Папа Климент IV передает митру Фоме Аквинскому, средневековая гравюра

Христианское Средневековье много думало о возрастах. Это связано с особой тягой средневекового человека к периодизациям, классификациям всего и вся, к упорядочиванию не только своей плохо устроенной рутины, но и космоса. Напомню, что средневековый мир — божье творение. История мира делилась на эпохи, или возрасты, слово aevum («век», «эпоха») было созвучно слову aetas («возраст», «эпоха»). В конце света никто не сомневался не только потому, что о нем говорится в Библии, но и по той простой причине, что все люди умирают. И даже вочеловечившийся Бог умер, как любой из нас, причем молодым. Но и воскрес, чтобы обещать такое же воскресение каждому из нас. Примерно так рассуждал средневековый христианин. Исключение делали лишь для ветхозаветных Илии и Еноха: считалось, что они попали в рай именно живыми, не пройдя через телесную смерть. Но это исключение лишь подчеркивало правило: мир родился и умрет, при этом изрядно состарившись.

Бонкомпаньо начал свой трактат с педантичного схоластического введения в суть дела и рассказал, на какие возрасты делится жизнь человека. Он приводит различные точки зрения — от четырех до семи — и останавливается на пяти: детство, отрочество, молодость, старость и дряхлость. Каждому возрасту он приписал временную границу, поместив старость около семидесяти и флегматично заметив под конец, что «о границе дряхлости судит одна лишь смерть».

Хосе де Рибера, портрет папы Григория I Великого, ок. 1614
Хосе де Рибера, портрет папы Григория I Великого, ок. 1614

Пятеричное деление совпадает с тем, которое предложил еще на рубеже VI‒VII веков св. Григорий Великий. Этот авторитетный отец Церкви трактовал притчу о винограднике и работниках (Мф. 20:1‒16) так, что рабочий день превратился под его пером в картину всей человеческой жизни. Его 19-я гомилия на Евангелие часто копировалась и читалась на Семидесятницу, третье воскресение перед Великим постом, давая повод каждому задуматься о своем месте на этой земле на очередном витке собственной жизни.

Влияла ли подобная высоколобая рефлексия на реальную жизнь людей? Каково было в Средние века быть ребенком, юношей, стариком? Всегда ли Средневековье было «страдающим»? Или как-то особенно страдающим по сравнению с другими эпохами? Не думаю, хотя и уверен, что жилось несладко. Детей «кроили» в большом количестве: в 1461 году одна жительница Арраса в 29 лет овдовела с 11 детьми на руках. Это, что называется, «особый» случай. Но все же итальянка, вышедшая замуж лет в 17, за 20 лет могла рассчитывать родить с десяток детей, француженка — чуть меньше. Обычай рано выдавать девушку замуж связан с простой правдой жизни: невероятно высокой детской смертностью, надолго пережившей Средневековье. Нужно было спешить. Общей средневековой статистики нет, либо она представлена слишком приблизительными цифрами, но история не знает ни одной даже царственной четы, не потерявшей одного или нескольких детей в младенчестве, детстве и юности. Если из десятерых зрелости достигали трое, это можно было считать удачей, даром небес.

Если девушка рано вступала в брак, чтобы без остановки рожать, то юноша тоже очень рано вступал во взрослую жизнь: 14-летние государи посылали на смерть и вершили суд, дети ремесленников вовсю помогали родне в мастерской, умник в двадцать с гаком мог стать профессором — причем тоже не только в Средние века, но и в начале ХХ века.

Неизвестный фламандский ткач, «Предложение сердца», ок. 1410
Неизвестный фламандский ткач, «Предложение сердца», ок. 1410

Сегодняшняя юность, продлеваемая несколькими этапами образования и родительским кошельком до тридцати, если не дальше, в Средние века могла называться тем же словом, но представляла собой совершенно иную форму социального бытия, иную картину мира. Взрослели раньше, чтобы раньше и состариться. Стариком могли назвать 50-летнего мужчину и приносить присягу 15-летнему герцогу. Не думаю, однако, что кому-то пришло бы в голову назвать старым Карла Великого на склоне дней, когда тому было 70: с иным накладно вздорить, король всегда молод, а папа, даже молодой, — стар. То есть статус, личная харизма, удача — все эти факторы влияли на восприятие возраста в каждом конкретном случае, особенно в позднее Средневековье.

Характерно, что рождение индивидуального портрета в XIV‒XV веках связано во многом с возрастными категориями, с размышлениями над жизнью и смертью, о молодости и старости. Около 1270 года в Витербо появилось великолепное надгробие Папы Климента IV (1265‒1268), где Папа впервые изображен с лицом, несущим на себе следы страданий и старения. За этим памятником последовала целая традиция таких лежащих статуй, которые искусствоведы называют французским термином gisants. Знатные заказчики стали даже заказывать по два изображения: одно в облачении, с молитвой на лице, другое — в виде полуразложившегося трупа. Эта «странность» странна лишь для нас, потому что для заказчиков переход от состояния скелета к вечной жизни во плоти, здоровой и молодой, был главной надеждой всей жизни на бренной земле.

Фреска «Триумф смерти», XIV век, Клузоне, Италия
Фреска «Триумф смерти», XIV век, Клузоне, Италия

Смерть детей и молодых людей обоих полов была привычной на всех уровнях власти и благосостояния. С подобными объективными сложностями не могли справиться веками, и они накладывали свой отпечаток на мир чувств и характер отношений между людьми. Можно встретить расхожее мнение о своеобразной черствости средневекового человека по отношению к самым близким, даже к собственным детям. Ни младенчество, ни детство, ни отрочество, ни юность, ни старость никого не умиляли. Эта сухость противоречит их же, средневековых людей, вспыльчивости и эмоциональности, которая к тому же проявлялась публично, будь то потоки слез или бурное ликование. Значит ли это, что детей или стариков не любили?

Да, неприглядная или, по меньшей мере, неудобная действительность вроде бы оставляла взрослым меньше возможностей для проявления чувств к детям, чем в наши дни. Передача новорожденных на кормление и воспитание под чужой кров распространилась в позднее Средневековье, но наверняка практиковалась и раньше. Мы периодически встречаем кормилиц в песнях о деяниях и в куртуазных романах. В таких условиях физическое родство, видимо, ощущалось как данность, не более. Если ребенок покидал этот мир в чужом доме, что наверняка случалось постоянно, вряд ли родители реагировали на это так же, как на потерю того, кто растет рядом. Детей выкидывали за дверь, подкидывали под дверь, а то и не слишком нечаянно душили в постели. Подобную дичь следует называть дичью, не разыскивая экзистенциальных объяснений. Но следует принять во внимание, что насилие над женщиной, ведущее к совсем не желанной беременности, тоже было в порядке вещей. Одна жестокость порождала другую. На заре Нового времени проповедники очень часто говорили о младенцах, задушенных в постели, твердили об ответственности родителей за жизнь ребенка. И говорили с такой настойчивостью, что понимаешь: родителей действительно нужно было убедить, что подобная потеря не в порядке вещей и что жизнь даже такого беспомощного создания, как нежеланное или нелюбимое дитя, тоже ценна, что прерывание ее по «недосмотру» есть преступление.

Такой же дичью, как убийства младенцев, но уже на другом возрастном уровне, в другом социальном пространстве, были кровопролитные походы сыновей на отцов, известные как Западу, так и Востоку, как христианскому миру, так и соседнему исламу. Сюжеты и коллизии иных шекспировских трагедий — вполне средневековые по происхождению. Сын, опираясь на недовольную, сплотившуюся вокруг наследника знать и рать, требовал от отца отказа от престола, и ничего хорошего проигравшего не ждало. Если же верх брал отец, то с сыном он поступал так же, как Петр I с царевичем Алексеем. Проигравшего обезвреживали доступными Средневековью способами.

Фрагмент гобелена из Байё, изображающий смерть короля Гарольда в битве при Гастингсе, предположительно 1070-е гг.
Фрагмент гобелена из Байё, изображающий смерть короля Гарольда в битве при Гастингсе, предположительно 1070-е гг.

Конечно, не всегда отношения между поколениями складывались так плохо. До нас дошли утешительные послания, в которых говорится о потере сыновей, реже дочерей, но они всегда написаны в связи с потерей взрослого сына и пестрят моральными максимами, позаимствованными либо у стоиков, либо у Отцов Церкви. Утешители рассыпались в рассуждениях о справедливости Творца, забирающего к себе того, кого пожелает, и тогда, когда пожелает. За подобной риторикой опять же не услышишь плача. Андрей Боголюбский поставил церковь Покрова на Нерли в память о погибшем сыне. И это вполне средневековый жест скорби, молитва в камне, понятная, однако, и сегодня: похожие случаи известны в современной России. Но опять же — речь о взрослом сыне, о наследнике престола. Мы знаем из специально написанной поэмы, как горевал королевский двор, когда в 1230-х годах серьезно заболел юный король Людовик IX. Мы знаем, что он был очень привязан к матери — испанке Бланке Кастильской. И наконец, мы наверняка знаем от его биографа Жана де Жуанвиля, что он плакал, когда во время крестового похода, в сражении, фактически у него на глазах погиб его брат, граф Робер д’Артуа. Жуанвиль увидел слезы, когда король снял шлем, и эта маленькая деталь указывает на то, что перед нами чуть ли не первые искренние, настоящие слезы, зафиксированные европейской литературой в самом начале XIV века.