Режиссер Жора Крыжовников: «Задача мелодрамы — исторгнуть из аудитории слезы»
После сверхуспешного и совершенно бескомпромиссного драматического сериала «Звоните ДиКаприо!» режиссеру Жоре Крыжовникову (он же Андрей Першин) понадобился тайм-аут. Теперь он вернулся с «Льдом 2» — сиквелом суперхита двухлетней давности, джукбокс-мюзикла про любовь фигуристки Аглаи Тарасовой и хоккеиста Александра Петрова. Именно Петров стал центральным героем новой истории — отцом-одиночкой, воспитывающим дочь, которая рвется на лед так же, как когда-то ее мать. Прочие правила остались почти теми же: герои вновь поют знакомые с детства хиты — от «Тополиного пуха» до «Нас не догонят», — а речь вновь идет о преодолении личных драм. В силу замены постановщика несколько изменилась интонация: с Крыжовниковым у руля драма утратила карамельную расцветку, однако это лишь способствует тому, чтобы в финале зритель пережил настоящий катарсис. Мы встретились с Жорой Крыжовниковым, чтобы поговорить, зачем ему понадобилось снимать коммерческий проект, почему в России плохо с мелодрамами и о многом другом.
— Для начала расскажите, как вы вообще попали на «Лед 2»?
— Как же это все произошло, ведь немало времени прошло… (Улыбается.) Значит, после «ДиКаприо» я ощутил, что не смогу снимать что-то полностью свое, потому что я пуст. Тут коллеги дали мне почитать сценарий «Льда 2». Мне показалось, что история рабочая, я к ней подключаюсь. Моей дочке девять лет — тогда было, сейчас уже десять. И я есть там — в этих страданиях отца по поводу воспитания. Переговоры были короткие. Я ничего не собирался делать в ближайшее время и поэтому согласился. Дальше мы уже вместе писали, снимали…
— То есть это уже был готовый сценарий?
— Ну, первый или второй драфт. Естественно, все поменялось фантастическим образом — как это обычно и происходит от драфта к драфту… Ну и так далее.
— Я с некоторой настороженностью пришел смотреть картину. Мне коллеги сказали, что там первый час совсем грустно, а второй — уже немного светлее, но тоже грустно. Когда ЗАГС оказался похож на крематорий, я сразу почувствовал вашу руку. Когда зазвучала «Аллилуйя», со мной уже можно было делать все, что угодно. Было несколько моментов, когда я сильно испугался, что сейчас начнется «Танцующая в темноте». И удивился тому, что этого не произошло, честно говоря. Мягкости вашей удивился — особенно после «ДиКаприо». В то же время это первая за много лет российская мелодрама, которая на меня безоговорочно подействовала.
— Ну вот вы сами правильно сказали — это мелодрама. То есть ничего по-настоящему драматического с главным героем случиться не может, иначе это будет уже драма. Мелодрама только подходит к трагедийному. И в этом смысле драматические события, которые происходят с Аглаей [Тарасовой] в завязке, — мы переживаем это и идем дальше. Это могло бы быть кульминацией в драме, а в мелодраме — вот так. Собственно, начало и финал были понятны. Главное, как ты играешь миттельшпиль. Серединная часть шахматной партии — это и есть твоя собственная игра. Дебютов ограниченное количество, они все названы. В драматургии примерно так же. Есть начало, есть финал — середину можно стачивать или заострять по необходимости. По структуре оба «Льда», в общем, похожи. Мне здесь важно было затолкать историю в счастье как можно выше. Поэтому и первая песня «Аллилуйя» — гимн семье, но семье, еще не случившейся.
— Затолкать повыше, а потом обрушить.
— Вам кажется, что зритель не готов смотреть такое кино?
— Мне кажется, что с каждым вашим фильмом я понимаю, насколько я ничего не понимаю про зрителя. Мне очень нравится, но очень некомфортно временами. А люди вроде как по умолчанию в кино ходят удовольствие получать, а не страдать.
— По-моему, этот проект в сравнении с остальными моими фильмами все-таки очень комфортный.
— В сравнении — безусловно.
— Это не мой авторский проект. Я сделал его в коллаборации с компанией «Водород», принимая их условия игры и понимая их задачи. И с удовольствием во многом, как ни странно, удерживая себя от того, чтобы завести напряжение в по-настоящему пиковые значения. Потому что это кино, которое рассчитывает на контакт с миллионами людей, заплатившими не только за билет, но и за попкорн. Что такое пик? Это точка, в которой герой совершает какое-то действие, а ты не знаешь, правильно он поступил или неправильно. Когда тебе надо выбрать, принимаешь ты этот поступок или ты против него. Здесь мы заходим в зону, в которой нет ответов, есть только вопросы. Причем вопросы только к тебе самому — к зрителю. В мелодраме это не так. Я с удовольствием принял эти условия, этот диапазон.
Знаете, как раньше делали звук для телевидения? Там так срезались частоты, что громкий выстрел и тихий шепот звучали одинаково громко. Мы с этой проблемой столкнулись на «ДиКаприо». Мне нужно было, чтобы классическая музыка звучала полновесно. Несколько дней борьбы и — спасибо руководству канала — мы обошли ОТК (отдел технического контроля. — «РБК Стиль»). В интернете сериал звучит так, как нужно. Так вот. Точно так же есть и эмоциональный диапазон, который здесь ограничен. Когда я сам смотрю это кино, то сочувствую персонажам. Но знаю — дайте мне сделать из этого восемь серий… И персонажи прошли бы через совсем другие перипетии. Однако задача мелодрамы, по большому счету, — исторгнуть из аудитории слезы. Теперь интересно, что скажут зрители.
— Вы говорите об эмоциональной вовлеченности? Или об интеллектуальной?
— И о той, и о той.
— А какой больше?
— Эмоциональной. Но мы говорим о «ДиКаприо». Это проект, который готов расстаться со зрителем, которому он не нравится. Не нравится Петров? Иди [к черту]. Не нравится Ревенко? [К черту.] Не нравится Александрова? [Пошел к черту.] Этот фильм не пытается доказать зрителю, что герои хорошие, умные, что будет весело. А «Лед» этим занимается. Он тратит время, чтобы доказать, что все хорошие и классные.
— При этом это все равно фильм про то, как важно упасть.
— Ну… Мне нравится, что вы все замечаете. После «ДиКаприо» я, среди прочего, понял, как важно в финале иметь оба знака. Это было для меня открытием. Нужно, чтобы плюс стоял максимально близко к минусу. Мы должны попробовать быть и там, и там, нас должно шатать. Кстати, я согласился еще и из-за того, что во «Льду» была хорошая завязка, а финал был немного другим, но там уже была «Сансара».
— Которая, увы, недавно была в «Союзе спасения» — это может смазать восприятие.
— Не смажет, это совсем другое кино. Недавно я прочел книгу Даниэля Канемана «Думай медленно, решай быстро». Ничего лучше я в жизни не читал. Так вот Канеман, нобелевский лауреат по экономике, по-моему, говорит, что люди передают опыт через истории. Что такое история? Это начало, конец и пики. То есть проснулся, светило солнце, потом пошел на улицу, сломал ногу, закончил день в больнице, ору. Каждый такой случай уникален. Мы не складируем истории по типам, не собираем из них статистическую и социологическую информацию. Для нас каждый случай — отдельный. Я знаю, что эта женщина — отличная мать и эта — отличная мать. То есть все женщины, которых я знаю, — отличные матери. Дальше мы смотрим фильм «Крамер против Крамера», где отец лучше матери, это показано достаточно убедительно. То есть теперь мы знаем одного отца — вот там, в фильме... хорошего. Взаимодействие с аудиторией на уровне месседжей, смыслов, поворотных точек истории — это ноль информации. Все это бессмысленно, пока это не конкретный, например, Глеб Жеглов. Жеглов — это наш общий опыт: есть такие менты — могут подкинуть, но благородные. А Шарапов не является таким опытом, потому что сыгран неубедительно, мямля какая-то.
— То есть мы получаем опыт через фабулу?
— Не совсем. Фабула может быть внешней или внутренней. А опыт мы получаем через ее эмоциональные пики.
— Так, хорошо. Давайте вернемся к началу разговора, когда вы сказали, что не могли делать что-то свое. А свое это что?
— Я хочу делать, не знаю, Достоевского. Хочу исследовать предельные температуры: страсти, страхи, любовь — все на высочайшем накале. Но я не мог.
— Сейчас восстановились?
— Ну более или менее.
— Мне очень любопытно, как у нас развивается беседа. Потому что вы на многих, насколько я знаю, производите впечатление такого холодного профессионала, решающего формальные задачи. Что вы, грубо говоря, можете на калькуляторе у себя в голове просчитать, как добиться от зрителя того самого эмоционального пика — как правило, довольно болезненного. А вот что вы в этот момент испытываете…
— Зрителю знать не надо. Знаете, у Марка Анатольевича Захарова была уникальная черта — я такого больше ни у кого не встречал. Обсуждая наши студенческие работы, он говорил только: «Здесь я начал сочувствовать». Или: «Не держит внимание». То есть все, как говорит новый министр культуры, «смыслы-коромыслы» он выносил за скобки. Потому что [болтовня] о смыслах вне технологии — это просто бесконечная пустая говорильня. Профессия — это то, насколько ты умеешь быть в контакте со зрителем. Существует единственный способ проверить, имеет ли какой-то смысл то, чем ты занимаешься, или это просто самообман и мастурбация — спросить у зрителя. Плачет он? Смеется? Если да, то смысл есть. То есть, конечно, есть тема произведения, есть какая-то мысль. Но как только ты начинаешь о них говорить напрямую, ты их обесцениваешь.
— А придумывая историю, вы как-то формулируете ее тему?
— Нет. Артур Миллер, кажется, говорил, что в тот день, когда я понимаю, о чем пишу, я останавливаюсь, записываю эту мысль и больше не работаю, потому что это большой праздник. История начинается с того, что ты видишь… Эфрос говорил, что понял, что поставит «Власть тьмы» Толстого, когда увидел человека, лежащего на диване, спиной к нему. Так это происходит. Ты видишь какого-то конкретного персонажа, веришь в него, а дальше начинаешь расширять пространство видения, тянешься за ним. И он начинает рассказывать историю, а ты сам плачешь, смеешься и вдруг понимаешь, про что это. Впервые со мной произошло такое на Шекспире. Мы разбирали в институте с артистами сцену из «Меры за меру», и в какой-то момент обсуждения мы все вместе закричали от того, как страшно было то, что мы нашли. То же самое на «ДиКаприо» было, когда мы поняли, что Петров переспит с Полиной (героиня Александры Ревенко. — «РБК Стиль»). У нас была такая же реакция — настоящий, неподдельный ужас. Я не придумал это, мы просто пытались понять, куда он пойдет, что будет делать. Формулировать заранее какие-то месседжи — это значит толкать твоего живого персонажа в сторону предсказуемых ходов.
Я хочу делать, не знаю, Достоевского. Хочу исследовать предельные температуры: страсти, страхи, любовь — все на высочайшем накале.
— Скажите, а почему с мелодрамой, которую вы видите жанром довольно простым, в российском кино такие катастрофические проблемы, как вам кажется?
— Знаете, вот есть хейтеры, которые терпеть не могут русское кино. Возможно, вполне справедливо. Но скажите, а много у нас в стране, что мы умеем делать хорошо? Может, эти хейтеры что-то делают, что достойно внимания? Мы не можем сделать ни автомобиль, ни телефон. Оружие? Ну да, но это советский багаж еще. А с новыми — падают спутники, ракеты не взлетают. С чем у нас порядок? Ну, с балетом. В спорте есть какие-то достижения. Но это не про технологию. У нас [плохо] с технологиями. С тем, чтобы сделать что-то, что будет работать и воспроизводиться. Советская кинопромышленность не родила ни одного нормального учебника по драматургии. Никто не попробовал хоть что-то сформулировать. В восьмидесятых прервалась «ручная» традиция, а через десять лет начали с нуля. Пытались снимать про секс, про монстров… Понимания истории, того, как она движется, не было и в помине. Вот американцы доперли, что можно так оформить сценарий, что страница будет равняться минуте. А мы до такой простой вещи не додумались. Мы отстаем во всех, во всех технологических инструментах. Мне повезло, что Марк Анатольевич был представителем технологического крыла советского театрального и кинопроизводства. Поэтому он говорил о зрителе, о том, чтобы удерживать внимание. Он говорил об этом, а 98% людей об этом не говорили и не слышали.
— Да, но слушайте. Если вернуться к мелодрамам, то главный специалист в жанре — канал «Россия 1». При этом смотреть это все невозможно.
— Ну нам с вами невозможно. Тем не менее у них есть зритель, а у канала все-таки какая-то выработанная технология. Если же говорить о большом кино, то у нас сейчас всего по одному, по два. Военное кино — «Сталинград» и «Т-34», идущие в сторону комикса. Спортивных драм тоже две — «Легенда 17» и «Движение вверх». То есть компания «Тритэ» накопила какую-то экспертизу в области спортивных драм. В области комедийных проектов экспертиза есть у Тимура [Бекмамбетова]. У него были «Елки», он запустил «Горько!» — его же компания запустила, хотя продюсеры ходили по всему рынку. То есть мы переходим на второй этап: когда после полного отсутствия технологий у каких-то групп людей вдруг появились какие-то инструменты — долото, шуруповерт…
— Можно идти людей грабить.
— Да нет. Знаете, я не видел ни одного полностью просчитанного на калькуляторе успешного проекта. Они могли быть неумелыми, покосившимися, но все они делались с верой, что это интересно. Это были искренние вещи.
— Слушайте, ну даже фильмы, о которых вы говорите, не выглядят сделанными на едином импульсе.
— Потому что редакторские инструменты никто не отменял. Вергилий утром писал тысячу строк, а вечером садился редактировать и иногда не оставлял ни одной. Было два Вергилия — креативный безумец и строгий редактор. А возвращаясь на нашу почву, эти обязанности можно разделять. Если калькулятор работает на то, чтобы понравиться зрителю (а не заработать денег), я эти расчеты полностью поддерживаю.
— Любопытно, что на всем протяжении разговора мы ни разу не заговорили о художественной ценности — произведений канала «Россия 1», например.
— Нет, ну чтобы самого себя оценивать с художественных позиций — это до какой степени нужно [сбредить]! Да и всех остальных тоже — какое это вообще имеет значение? Как это оценивать. Мы работаем с материалом — есть характеры, есть мир, — а художественная ценность находится в каком-то другом измерении.
— Хорошо. А каковы для вас критерии оценки произведения тогда?
— Благодаря учебе у Марка Анатольевича я смотрю, прежде всего, на то, профессионал ли тот или иной режиссер. И для меня не важно, режиссер ли это новогоднего «огонька» или постановщик поэтического вечера в ЦДЛ. Профессионализмом я называю понимание своих сил и слабостей и понимание используемых механизмов. То есть способность осознанно создавать коммуникацию. Для меня «огоньки» канала «Россия» — это профессионально. Там все сделано по принципу, который использует конкретный режиссер и продюсеры. Это не винегрет, не абы что. Очень светло, много цвета в кадре — это все осмысленно. Когда я переключаю на «Первый канал», то вижу случайность. Здесь хотели красиво, здесь артист приехал, здесь был объект. И канал «Россия» год за годом выигрывает в определенной аудитории, потому что там режиссер — настоящий профессионал.
— Вам не мешает то, что вы знаете всех этих людей?
— Нет. На «России» год за годом делают одно и то же не потому, что другого не умеют, а потому что это умеют. А «Первый канал» шатает — давай с кранов, давай стэдикамом. Это попытка сделать [фантастически], а не точно. Профессионал — человек, который знает свой инструмент, — вызывает у меня больше уважения, чем псевдогений. Евгений Ваганович Петросян в этом смысле вызывает у меня куда больше уважения, чем ComedyClub. Меня не смешит ни то, ни то, но Евгений Ваганович вкладывает в то, что он делает, куда больше труда, это очевидно.
— Давайте теперь вот о чем. В отношении российского кино часто и много говорят про цензуру и самоцензуру. У вас есть внутренний цензор? И чем он занимается?
— Конечно. Но это интуитивная деятельность. Я пытался сформулировать по поводу шуток. Есть те, которые я шучу в компании, есть — подходящие для студентов… С незнакомыми людьми я не буду шутить матом, а со студентами — сам бог велел где-то подпустить. А с друзьями могут быть самые жесткие шутки — в надежде, что они меня поймут. Когда я делаю фильмы, я понимаю, что разговариваю с незнакомыми людьми. Мне важно быть внятным, я все время про это думаю. Это касается и пошлости — шуток про секс ради самой непристойности. Я нигде этот юмор не использую.
— А что касается политики? От русского кино все время ведь ждут острых высказываний.
— Слушайте, перестаньте требовать от меня высказываться за все русское кино. (Смеется.) Это иллюзия общности, этот мир состоит из множества отдельных людей. Что касается меня, то мне кажется, что разговор о политике предполагает ответы, а я, как уже было сказано, хочу задавать вопросы. Я не знаю ответов, мне даже неинтересно этим заниматься. Я не знаю, что правильно. Меня интересует правда страстей и то, куда это может нас завести.