«С искусством я, как на выборах 96-го года — выбираю сердцем»
Один из лучших кардиохирургов страны о своей огромной коллекции искусства и памяти о смертиЕго увлечение произведениями искусства, созданными именно художниками-современниками, вылилось в грандиозную по своим масштабам и подробности коллекцию, в которой громкие имена соседствуют с гораздо менее знакомыми широкой публике. Причем некоторые из них открыл сам владелец коллекции.
С шеф-редактором «РБК Стиль» Ириной Урновой Михаил Алшибая встретился в своей московской квартире, где кроме него живет и часть принадлежащих ему работ (всего собрание насчитывает несколько тысяч произведений). Причем в отличие от хозяина квартиры, искусство уверенно занимает собой практически все пространство, оставив простым смертным лишь узенькие тропинки. Работы плотными рядами висят на стенах, стоят на полу, лежат на диване, креслах, подоконниках и вообще всех возможных поверхностях, включая огромный письменный стол под лампой в уютном оранжевом абажуре. А за этим столом расположился и сам Михаил: он обладает мягким голосом — таким, который не хочется прерывать ни на секунду, — и взглядом, в котором бесконечная доброта и тепло как будто бы смешались с глубокой печалью человека, знающего о жизни чуть больше, чем все мы. Человека, который каждый день буквально держит в руках хрупкое человеческое сердце. В этот неожиданно теплый осенний вечер он рассказал о том, как увлекся коллекционированием, какое место в его жизни занимает смерть и почему на самом деле искусство и медицину объединяет гораздо больше, чем кажется на первый взгляд.
— Наверное, каждый, кому посчастливилось побывать у вас дома и видеть вашу коллекцию, спрашивает: с чего все началось?
— Честно говоря, я не знаю, как это началось. Отчасти, возможно, как реакция на мою напряженную врачебную деятельность. Как некая рекреация. Но были и другие, скажем так, триггеры. Например, в 82-м году я попал в квартиру крупного коллекционера — Якова Евсеевича Рубинштейна. Я тогда уже немножко увлекался искусством, собирал какую-то коллекцию художественных изданий, альбомов. И вдруг я увидел подлинные работы художников, которых я знал, о которых читал. Ими были завешаны сплошь все стены. И меня поразило, что вот есть обычный человек, Яков Евсеевич, который получает какую-то скромную зарплату, и вдруг ему удается собрать грандиозную коллекцию русского авангарда! Это был очень важный пусковой момент. До этого я даже не представлял себе, что можно иметь подлинные произведения искусства у себя дома. А последним импульсом, пожалуй, была смерть художника Анатолия Зверева, с которым у меня были общие друзья. Я не раз имел возможность с ним познакомиться и что-то приобрести, но этого не произошло — не хватало времени, я целиком был занят хирургией. Зверев внезапно умер в декабре 86-го года. Когда это случилось, мне захотелось найти его произведения. Мои усилия увенчались успехом — у меня много его работ. И это я считаю точкой отсчета.
— Вы как-то сказали, что коллекционирование это ваш индивидуальный снобизм. Что это значит?
— Эта дурацкая фраза относилась к «Снобу», в котором я давно не проявляю активности. Они эпиграфом взяли знаменитую фразу Уильяма Теккерея, «Не пытайтесь утверждать, что вы не сноб, само по себе такое утверждение уже снобизм». Совершенно искренне вам скажу — в основе моего коллекционирования лежал чистый интерес. Я не собирался благодаря этому примкнуть к определенному привилегированному социальному слою или занять какую-то позицию. И все же это можно назвать неким снобизмом, ведь никто тогда этим не занимался. Хотя многие мои друзья смотрели на меня как на сумасшедшего, потому что я начал коллекционировать не с пейзажей, а сразу с современного искусства.
— Вы сказали, что увлечение искусством для вас — отдых от ежедневной напряженной работы хирурга. Но в то же время кажется, что для вас это некое единое пространство, искусство и работа с человеческим организмом, с сердцем.
— Вы абсолютно правы, хотя и слова о рекреации неслучайны. С одной стороны, я всю жизнь должен стоять по стойке смирно на работе, а здесь мне можно немножко расслабиться. С другой — между медициной и искусством для меня очень много общего. Хирургическая деятельность остается ручным трудом, несмотря на огромную экспансию технологий в наше дело, и тем близка к искусству, в которое, кстати, точно так же наблюдается огромная экспансия технологий, но и оно все равно остается ручным трудом. Хотя важно даже не это, а то, что и хирургия, и искусство, с моей точки зрения, занимаются вопросами жизни и смерти. Потому что искусство как развлечение и украшение — это псевдоискусство, симулякры. То, что мы вкладываем в это понятие, подразумевает изучение человека, обращено к человеку и должно быть через него преломлено.
— Вы как-то говорили, что все мы стоим на грани жизни и смерти, просто некоторые от нее чуть дальше. И что искусство и его коллекционирование это попытка как раз отодвинуться от этой грани.
— Бодрийяр рассматривал коллекционирование как некое преодоление смерти или проигрывание собственной смерти, с тем чтобы немножко от нее отдалиться. В человеческом существовании вопросы жизни и смерти, этой границы, на которой мы находимся ежесекундно, имеют большое значение. И конечно, все это играет очень важную роль и для хирурга, который стоит у стола, а где-то рядом всегда стоит эта самая смерть. И для художника, потому что если он не занимается этими вопросами, то чем он тогда занят? И для коллекционера, поскольку коллекции неминуемо распылятся, вещи, которые не погибнут, обязательно попадут в музеи и потеряют этот невероятный аромат, особый статус частной коллекции. И тут в коллекционировании вопрос жизни и смерти, этот экзистенциальный момент, тоже стоит очень остро.
— Куда уходят корни вашего увлечения искусством? Нет ли в этом чего-то вроде несбывшейся мечты стать художником?
— Ну я и сейчас считаю себя отчасти художником. Чем я не художник? Вообще, моя профессия была мне предначертана свыше, условиями моего рождения. У меня родители врачи, дедушка был врачом. А у меня, честно говоря, не было какого-то особенного желания идти в медицину. Меня, пожалуй, с детства больше привлекали как раз искусство и философия. И я пошел в медицинский институт, ну как на закланье. Но с первых дней обучения я просто влюбился в медицину, в анатомию. А лет через пятнадцать я понял, что это была любовь к искусству, потому что удивительная конструкция человеческого тела, его невероятная гармония — это самое высокое искусство.
— Есть ли у вас представление о том, какой должна быть судьба вашей коллекции? Ведь кому как ни вам хорошо известно, что все мы не вечны…
— В древнем Египте фараон, вступая на престол, начинал строить гробницу. Когда он, наконец, в нее ложился, то все накопленное при жизни — я сейчас немного упрощаю — он брал с собой. Правда, моментально после захоронения гробницу начинали грабить, и это вполне естественно. Но суть не в этом. Понимаете, я на самом деле не ставлю никаких целей. У меня был один интерес — понять, что же такое подлинное искусство и чем оно отличается от псевдоискусства. На этом пути цели я, конечно, не достиг. Может быть, чуть-чуть где-то приблизился к ней.
Вообще, я не могу назвать себя коллекционером. Ну что значит коллекционер? Собираю всякое старье, артефакты? Я не этим занимался, это только внешнее. Эти вещи очень дороги моему сердцу, но я не чахну над ними, как Кащей над своим златом. Тем более что я всегда собирал искусство, которое, в то время, да и сейчас, в общем-то, почти ничего не стоило. Это, скорее, некий культурологический процесс. Я просто пытался понять, что в тот или иной момент делали люди, которые имели смелость назвать себя художниками. Мне очень важно понять движущие импульсы, мотивы художника. Что заставляет человека заниматься, как говорил, Оскар Уайлд, на самом деле бесполезным в практическом смысле делом. Ведь я не могу считать задачей художника украшение человеческого быта — это никакого отношения к искусству вообще не имеет.
— Как вы решаете, какие произведения должны попасть к вам в коллекцию?
— Я выбираю сердцем. Как мы выбирали на выборах 96-го года. Я до сих пор не могу себе абсолютно четко объяснить, почему так поступаю — и в этом тоже невероятная привлекательность искусства. Всему, что я делаю в хирургии, ведь всегда есть абсолютно логичное и неоспоримое объяснение.
Когда я начинал собирать, меня очень волновал вопрос, как бы не ошибиться. А сегодня я понимаю, что ошибки вообще не может быть. Я выбираю абсолютно неосознанно, иногда спустя много времени я вдруг понимаю, почему выбрал эту вещь, начинаю видеть связи с моей предшествующей историей коллекционирования, с какими-то другими вещами в коллекции, с событиями моей собственной жизни.
Ну и есть вещи, которые мне просто недоступны в силу их высокой стоимости или по другим каким-то причинам. Я с этим научился смиряться.
— Работы молодого поколения художников попадают к вам в коллекцию?
— Вы знаете, я больше всего интересуюсь именно молодыми художниками. Дело в том, что в 80-х годах, когда я начал собирать коллекцию, статус нонконформистов 60–70-х годов был неясен, это было все-таки современное искусство, тогда многие из них продолжали работать. А сегодня, когда очень многие из этих художников ушли, когда они в значительной степени музеефицированы, они перестали быть мне интересными как предмет собирательства. Не потому, что я потерял к ним любовь, но это искусство уже не будоражит мое сердце своей загадочностью, потому что с ними, в общем-то, все ясно. Они заняли свое определенное место. А мне всегда хотелось собирать именно сегодняшнее искусство.
И как предупреждали очень опытные люди, на этом пути меня постигло некоторое разочарование. Художники всегда хотели славы, денег — это естественное человеческое стремление, я в этом не вижу ничего плохого. Но степень этого желания у многих художников нового поколения, по крайней мере в России, мне кажется, сильно завышена.
Но я все равно продолжаю свои путешествия. Вы понимаете, много хороших художников не бывает. Вот, скажем, в этой огромной группе нонконформистского искусства, которое я достаточно хорошо изучил, было огромное количество имен, несколько сотен. Конечно, среди них есть несколько десятков очень достойных и, может быть, единицы художников, которые ранят мое сердце.
В современном мире делать искусство вообще стало легко, сегодня можно что угодно назвать этим именем, и мы уже должны соглашаться. Как в нем разобраться? Один раз я спросил моего друга Пьера Броше, известного коллекционера: «Пьер, как сегодня сориентироваться в этом мире, что мы можем считать подлинным искусством?». Он мне ответил: «Ну что ты волнуешься? То, что мы с тобой выберем, то и будет настоящим искусством».
Это высказывание мне сначала показалось циничным, а потом я понял, что в нем есть большой смысл. Коллекционер влияет на процесс, на содержание самого понятия «искусство». У меня есть такая концепция, что фигура именно частного коллекционера — центральная в истории искусства. А не музеи. Те же Медичи начали коллекционировать в XV веке, а музеи возникли только в XVIII веке, и все на основании частных коллекций. Что такое галерея Уффици? Как писал Беньямин, именно в частной коллекции вещи пользуются подлинной любовью. Коллекционер влюблен в то, что он собирает. Если он подлинный коллекционер, а не инвестор.
Когда я начинал собирать, очень переживал, как бы не ошибиться. А сегодня понимаю, что ошибки вообще не может быть. Я как на выборах 96-го года — выбираю сердцем.
— Вам важно, чтобы вашу коллекцию видели?
— Был один очень важный переломный момент. Это произошло где-то 15 лет назад, может немного меньше. Я уже лет 20 лет собирал, и у меня накопилась некоторая критическая масса, можно было что-то показать, хотя мне было очень страшно и неловко — кто что скажет, как это будет оценено.
И тут у меня попросили одну работу на выставку, но мне не хотелось ее афишировать, и как-то я от этого ушел. Тогда мой друг Игорь Григорьевич Санович, великий коллекционер, тончайший знаток, человек невероятного вкуса, глаза и понимания многих вещей, мне сказал: «Ну какое ты имел право не дать работу на выставку? Ты обязан. Что еще ты можешь сделать для художника? Особенно, если он мертв». И тут я понял, что просто держать искусство у себя бессмысленно — ну, висят у меня эти вещи, завтра их могут украсть или они могут сгореть и погибнуть. В чем смысл?
Тогда у меня и возникло желание показывать вещи публично. Но не просто взять и показать картины: «вот я насобирал», а делать какие-то концептуальные проекты, касающиеся как раз сущности того, что я понимаю под словом «искусство». Показать мой взгляд на проблему.
Ну и потом, мне, конечно, повезло. Вот, скажем, в музейном центре РГГУ 15 лет экспонировалась коллекция знаменитого коллекционера Леонида Талочкина. Когда вдова решила передать ее в Третьяковскую галерею, дирекция Музейного центра предложила повесить там часть моей коллекции. Это не бог весть что, но все-таки два больших зала и около двухсот работ. Туда не так много народу ходит, но там занимаются студенты, они это видят. И мне это очень важно.
— Вы нередко выступаете и в роли куратора. Вам не кажется, что куратор на самом деле тоже художник, для которого материалом выступают произведения искусства?
— Да. Причем я поступаю довольно жестко. Ведь среди этих вещей не все приобретенные — иногда это и подарки самих художников. А я их использую в качестве иллюстраций моих собственных представлений об искусстве, о жизни. Правда, никто никогда не обижался.
Я не очень люблю это слово — кураторство. Я знаю его со студенческих лет, потому что мы вели пациентов, писали учебные истории болезни, и это называлось кураторством.
У меня была большая такая выставка, по-моему, неплохая. Она называлась «Хирургия», проходила в фонде «Екатерина». Я так благодарен Семенихиным — это был довольно радикальный проект, они долго думали, но решили, что будут его делать в своем роскошном пространстве.
И там работы художников были смешаны с некоторыми моими собственными объектами, какими-то фрагментами других коллекций, не имеющих прямого отношения к искусству.
— Кстати, про другие коллекции — что еще вы собираете?
— Коллекционирование, конечно, это болезненная страсть. И она присуща, в общем, всем людям, все что-то собирают. Кто-то собирает денежные купюры, кто-то конфетные фантики. Но у некоторых эта страсть к некой серийности, к собиранию, фиксации этих артефактов немножко более выражена.
И у меня с детства была такая склонность. Однажды, пару лет назад, мне позвонили из Третьяковской галереи и сказали: «Вот в вашей статье написано, что в детстве вы собирали ключи от шкатулок, и что у вас эта коллекция сохранилась. Это так? Мы хотим ее показать». И действительно в Третьяковке была такая выставка, составленная из разных коллекций. Например, была еще коллекция роялей. Причем все инструменты непригодны для игры, но они представляют собой невероятно прекрасное зрелище.
— Как-то я прочитала, что вы с огромным трудом расстаетесь с вещами, которые есть у вас в коллекции. А вы дарите работы?
— Последнее время да, я начал. Они все, конечно, мне дороги. Но иногда мне приятно подарить своим близким людям, которые это оценят. Я же, в конце концов, не унесу это все с собой. Хотя хотелось бы, чтобы основная часть… Нет, я, конечно, оставлю что-то детям. Но основной костяк хотелось бы сохранить неделимым. Хотя все же неминуемо попадает к государству — какое бы оно ни было, но государство-то вечно. Ну и оно не всегда будет вот таким, может и измениться.
— Вы сказали, что какие-то работы ранят вас в сердце. И то же прозвучало и про художников. Должен ли художник быть раненым в сердце?
— Конечно, в основе любого подлинного искусства лежит кровоточащая рана. В современном искусстве в том особом значении, которое вкладывают в него сегодня — такое ерническое и немножко ироническое — рана как будто необязательна. Но я не знаю, является ли это искусством.
Для меня в основе творчества лежит неудовлетворенность человека жизнью и, конечно, драма. Я, например, считаю, что в основе творчества Ильи Кабакова тоже лежит драма. Его многие обвиняют в спекуляции советской коммуналкой на потребу Западу. Но ничего подобного, я думаю, он ощущает это действительно как трагедию.
Вот только что умер мой друг, выдающийся художник Юрий Савельевич Злотников, с которым я дружил двадцать лет, мы с ним чуть ли не дрались иногда, постоянно спорили и ругались из-за искусства, но в действительности были в очень близких отношениях. Его считают одной из ярких фигур в абстрактном искусстве. Но все его эти абстракции, бесчисленные композиции — это ведь тоже о распаде, о синтезе, о жизни и смерти.
— Искусство может быть жизнерадостным?
— Мне кажется, что в искусстве должен быть свет. Я бы так сформулировал. Трудно радоваться жизни, видя, что она нам приносит ежедневно. Скорее, я ценю в искусстве такую светлую грусть. Я не могу назвать себя пессимистом, но склонен, наверное. Понимаете как, искусство показывает, как мне кажется, что жизнь, несмотря на все ужасы и всю обреченность, все-таки светла и прекрасна. Может быть, именно эта ее обреченность и дает тот самый свет. Сейчас есть такие, как они себя называют, трансгуманисты, которые хотят продлить человеческую жизнь до 130 лет, а может быть, даже дойти до бессмертия. Мне невероятно смешно все это слышать. Они, наверное, просто не видели, что такое старость. Жизнь прекрасна именно в своем печальном увядании. Помните, как у Пушкина: «люблю я пышное природы увяданье, в багрец и золото одетые леса». Много на эту тему написано. Вот в этом настоящее, подлинное искусство.